Острие невидимого копья прошило грудную клетку насквозь, пригвоздив Ириена к спинке неудобного кресла, словно букашку. Не осталось легких, чтобы кричать, иначе он бы кричал от нестерпимой, немыслимой, страшной боли, разрывавшей нутро, иначе он вонзил бы зубы в губу и зашелся бы в волчьем вое.
Вредная ложь многие века живет среди людей и нелюдей. Будто чистокровный эльф может умереть своей волей, будто его может убить горе, как иных убивает удар ножом в сердце или вода, попавшая в легкие. Будь оно так, уже бы и кости Альсовы сгнили в могиле, потому что горя было в его жизни столько, что хватило бы на десяток смертей. Если бы оно так и было, то Ириен умер бы уже, отпустив свою душу в новый круг перерождений, навстречу благословенному и такому желанному забвению. Но мир лишь стал черно-серым, наполненным до самых краев непереносимой мукой.
Альс оглох, ослеп, онемел и замер на месте неподвижной статуей, глядя пустыми глазами в пространство. Он почти не слышал слов Ведающего, которые комариным звоном сквозь сон едва достигали сознания. Что-то такое непонятное бубнил Итан Канкомарец.
«Неумолимая!!!! – мысленно кричал Альс. – Госпожа моя! Неумолимая! Я зову тебя! Спаси меня! Спаси!» Но на то Госпожу и зовут Неумолимой, что молить ее бесполезно, и если даже слышит эти крики Милостивый Хозяин, все равно ничего не может сделать, ибо жизнь мужчины принадлежит только Госпоже.
«Неумолимая! Ты же обещала!»
Но молчала она…
– По-моему, он вас не слышит, Арьятири, – тихо сказал Итан, вклиниваясь в страстный монолог эльфа.
– Что?
– Он не слышит и… кажется, даже не видит.
Магистр мог поклясться, что в жизни своей не видел лица более спокойного и выражения более невозмутимого, чем у Ириена Альса. Но вместе с тем было в этом холодном равнодушии что-то страшное. Может быть, из-за судорожного подергивания зрачков, то сжимавшихся в точку, то заполнявших всю радужку, а может быть, внезапно заострившиеся черты, точь-в-точь, как у покойника, порождали неприятные мысли о безвременной могиле.
Но строптивый эльф не стал долго баловать врагов созерцанием своей душевной муки. Не говоря ни слова, он встал, механически поправил перевязь на груди и вышел вон. Молча и бесшумно, как кошка.
– Ну и что будем делать? – спросил растерянно Итан.
Арьятири подошел к окну и проследил, как Ириен выводит из конюшни лошадь, вспрыгивает в седло, пришпоривает животное и исчезает из виду. В глубине души Ведающий остался доволен.
– Подождем. Пройдет десять… Может, двадцать лет, он успокоится настолько, что сумеет рассуждать здраво… Тогда мы сможем побеседовать вновь. Что для меня, для него или для вас какие-то жалкие двадцать лет?
Канкомарец не был так уверен в словах эльфа. Но высказывать свои мысли не торопился. Не понравился ему взгляд Альса.
– А он руки на себя не наложит?
– Не-э-э-эт, – протянул Ведающий и горько усмехнулся: – Эльфы никогда не кончают жизнь самоубийством. Никогда. Это часть нашей природы.
Итан поднял тонкую бровь в знак серьезного сомнения.
Над истинной любовью не властна даже смерть.
Тяжелые пески легли на грудь. Горячие сухие струйки стекают в горло, забивают трахею, сочатся в бронхи и наполняют легкие, словно пустые мешки. Нечем дышать, нельзя пошевелиться.
Да, так мы и умирали, леди Заклинательница. Погребенные заживо потоками селя, перемолотые в пыль неумолимой мясорубкой слепой стихии. Там, где стояли наши дома, теперь плещется море. Рыбы обглодали плоть с наших костей, а кости растворила соленая вода.
Она брела по молчаливым пескам, и призрачные руки тянулись из его глубин, хватали за подол, все глубже и глубже затаскивали в шелестящую бездну. Обманчиво спокойное море лениво накатывало на берег крошечные нестрашные волны, которые шептали: «Хра-га-а-а-ас-с-с, хра-га-а-а-ас-с-с-с».
Войти в прохладные горькие воды и идти, пока не станет слишком глубоко, пусть мокрая отяжелевшая одежда утянет на дно… Может, тогда утолится нестерпимая жажда, уймется дикий жар в груди. Может, тогда перестанут грезиться плачущие голоса мертвецов под курганом?
Нам тоже было больно. Нам тоже было страшно. Несчастливые в жизни, неприкаянные в смерти, неупокоенные в посмертии. Тяжелы пески. Тяжелы… Иди к нам, саламандра! Согрей нас своим жестоким огнем!
Толстуха Шерегеш жадно проглотила звездные крошки и сама канула в Заокраинный океан. Бездонная тьма над головой рухнула на тьму, лежащую под ногами, и высекла из хрупкой тишины крошечный огонечек.
Вот и костер. Не рыжим гудящим столбом поднимался он к небу, как когда-то на берегу Стиаль. Этот танец пламени не будил издали тревогу традиционным степняцким сигналом опасности.
Обычный костер, разожженный одиноким путником, которого ночь застала в пути. В Великой степи таких костров, как звезд в бархатно-черных небесах. Подходи открыто, поклонись хозяину, назови свое имя и будь гостем. Даже не сомневайся: разделят с тобой хлеб и вино – если не по-честному, то по-братски. Ну а кто сам не пьет пьянящего сока сладкой южной лозы, тот угостит чистой водой. А что? Бывают и такие. Остроухие и ясноглазые.
– Вот я и пришла к твоему костру, Унанки… Джиэссэнэ… Встречай! Иль не рад дорогой гостье? Что же ты молчишь, эльфийский муж?
– Танцуй, саламандра, коль пришла. Уголья горячи. Танцуй!
– А ты подпоешь?
– Запросто, саламандра. Твою любимую? Ветра жаркие объятья горячей огня…
Раз – шажок! Два – шажок! Боги! Оррвелл! Больно-то как! Огонь лижет мокрый подол тяжелого платья, уничтожая его роскошь, плавятся золотые цветы вышивки, капают блестящими слезинками прямо в пепел.